Насколько свободно немцы разговаривают о войне и нацистских преступлениях у себя дома? Ответ – не очень. И это несмотря на то, что государство не только не чинит никаких препонов для изучения прошлого, а даже, наоборот, поощряет его осмысление, или, как говорят немцы, проработку (Aufarbeitung).
Впрочем, так было не всегда. В первые послевоенные годы власти Западной Германии предпочитали тактику замалчивания, возложив всю ответственность за злодеяния Третьего рейха на нацистских бонз, осужденных в ходе Нюрнбергского процесса и успевших покончить с собой. В ГДР же на всем протяжении ее существования коммунистические власти объясняли нацизм исключительно происками капиталистов и империалистов.
Понадобился 1968 год, чтобы под давлением нового поколения оппозиционеров западногерманские элиты начали постепенно признавать соучастие в преступлениях Гитлера. Прошло еще почти 20 лет, и в результате «спора историков» в немецкой науке был достигнут консенсус, согласно которому Холокост не имеет аналогов и не может быть поставлен в один ряд с другими злодеяниями.
Сегодня в Германии, кажется, не осталось никаких цензурных табу в обсуждении нацизма. Но есть вещи посильнее цензуры. Именно им посвящена книга журналистки Сабины Боде «Забытое поколение – Дети войны прерывают молчание» (Die vergessene Generation – Die Kriegskinder brechen ihr Schweigen), вышедшая в 2004 году.
Откуда такое разительное отличие между бурными публичными дискуссиями о войне и глубоким молчанием о личном опыте в семьях? Почему редкие разговоры и воспоминания сводятся к пересказу баек и полуанекдотических историй? Значит ли это, что на самом деле глубинного осмысления нацистских преступлений так и не произошло? В интервью писательнице Мерле Хильбк для регионального бранденбургского издания moz.de Боде размышляет на все эти темы, актуальные не только для Германии.
Интерес к этой теме в региональном издании неслучаен. Апрельский номер своего еженедельного приложения MOZ посвятил сражению за Зееловские высоты — одному из последних перед взятием Берлина Красной армией. Как отмечает редакция, по сей день многое в повседневной жизни Бранденбурга определяется теми четырьмя днями, с 16 по 19 апреля 1945 года.
Госпожа Боде, зачем нам до сих пор заниматься темами войны и национал-социализма?
Две тысячи лет назад римский философ и политик Сенека писал: «Не знать, что случилось до твоего рождения, – значит всегда оставаться ребенком». Это значит: человек не сам формирует свое представление о себе самом, а лишь следует тому образу, который создают другие. Возникает зависимость от чужого мнения – а она вынуждает человека дистанцироваться от собственных эмоций.
Но разве учебные планы в школах и вузах Германии не перегружены именно этими темами?
Да, они прочно вошли в школьную программу, самое позднее, с 1980-х годов, когда страна широко обсуждала, как относиться к своему прошлому. Но школа, как правило, дает фактические знания, которые вроде бы не затрагивают нас лично. Одно дело – история, которую мы долго и упорно проходим на уроках, совсем другое – история моей собственной семьи. Эти два пласта истории как бы не смешиваются в голове. Не хватает эмоциональной связи, собственных ощущений, которые помогли бы вписать историю в личный опыт, сделать ее частью собственной биографии.
Как можно изменить преподавание истории в школе?
Можно преподавать не одну историю, а много разных историй. Так, чтобы в них всегда был элемент вымысла – а точнее, повествования. У каждого рассказчика собственная точка зрения, собственный опыт, отличный от других, и каждый выведет на первый план нечто свое. То самое повествование, которое уже давно стало привычным дидактическим инструментом. Мало кто из нынешних школьников зубрит на уроках истории даты и факты. Теперь больше смотрят фильмы, обсуждают, встречаются с живыми свидетелями изучаемых событий.
Общественное восприятие всегда скорее недооценивает, нежели переоценивает события
Но не приведет ли это к утрате исторического канона?
Нет, ведь нам нужны и исторические факты, и эмоциональная связь с ними. Почему мы изучаем историю? Чтобы лучше понять наше собственное поведение в настоящем, чтобы разобраться в своих чувствах. Вспомните телесериал «Холокост» 1978 года. Многие, сидя перед телевизором, впервые по-настоящему начали понимать, что натворили немцы. Внезапно все ощутили этот ужас – и это помогло коллективному осмыслению прошлого. В целом можно сказать, что общественное восприятие всегда скорее недооценивает, нежели переоценивает события. Возьмите почти любую тему: эвтаназия, война на уничтожение в Восточной Европе, но также и массовые изнасилования в Берлине и Бранденбурге. Все эти события в реальности были гораздо страшнее, чем в нашем отвлеченном представлении.
Почему же тогда, несмотря на коллективные усилия по осмыслению прошлого, в семьях все еще царит молчание на эту тему?
Здесь-то как раз и сказывается несовпадение между эмоциональным опытом и фактическими знаниями у каждого второго внука участников войны, то есть у поколения, рожденного после ее окончания. Например, вам известно, что дед участвовал в нападении на Россию, но вы не можете представить, что он участвовал в злодеяниях. Есть известная книга Харальда Вельцера: «Дедушка не был нацистом». Читая ее, начинаешь понимать, как трудно членам семьи осознать определенные вещи, даже если все факты известны. Дедушка остался в памяти как симпатичный человек, любящий детей, – вот и вся правда. «Другой дедушка» воспринимается как нечто нереальное.
Значит ли это, что большинство родителей, бабушек и дедушек мало что рассказывают? Или говорят полуправду? Или вообще молчат?
В большинстве семей все-таки так или иначе говорят о войне. Но, в основном, разговоры сводятся к байкам, которые пересказываются вновь и вновь. Ведь у многих рассказчиков нет слов, чтобы выразить то, что на них подействовало сильнее всего.
Как отличить байку от того, что пережито на самом деле?
Чувствуется, что содержание сюжета не соответствует стилю повествования. Человек рассказывает о чем-то тяжелом и грустном, но при этом либо смеется, либо остается совершенно безучастным. Иногда слушатели ощущают ту самую скорбь, от которой рассказчик сам уже полностью дистанцировался. Тут слушатель начинает сомневаться: «Как же так, здесь что-то не то, я что-то неправильно чувствую. Мне вот грустно, но ведь отец или дед смеется». Возникают сложные, смешанные чувства, которые заставляют сомневаться и в себе, и в реальности того, что вы считаете историей своей семьи. Многие внуки участников войны сообщают об этой эмоциональной сумятице. Они описывают ее как туман, который застилает чувства и делает их восприятие очень размытым.
Для меня поколение родителей было поколением преступников
Почему вы так интенсивно занимаетесь этой темой?
Для меня поколение родителей было поколением преступников. Точка. У меня хватало проблем в моей собственной жизни, которые не имели никакого отношения к войне. В 1991 году я оказалась на семинаре, на котором 14 моих сверстников обсуждали свои семейные истории. Все мы принадлежали поколению 1968 года, для нас главным было – как можно сильнее отделиться от родителей. И вот мы разговорились, и стало удивительно, как все-таки много мы запомнили из семейных разговоров о войне: о насилии, страданиях, психических заболеваниях. Мы стояли перед картой Германии, и один из нас сказал: «Все то, о чем мы сегодня говорили, – это скрытое наследство немецких семей. Оно прикрыто тонкой коркой цивилизованности. Под ней – смесь интриг, подозрений и секретов, и все это разъедает семьи». И затем добавил: «Не дай Бог, если в этой объединенной Германии что-нибудь пойдет не так, случится что-нибудь, к чему мы не готовы. Столько вылезет неонацистов – не сосчитать».
Почему об этой скорби никогда не велось общественной дискуссии? Неужели это действительно пресловутая неспособность скорбеть?
В публичной дискуссии психологические последствия войны считались чем-то вроде табу. Было принято считать, что нельзя страданиями немцев оправдывать немецкую вину. Как-то я говорила с писателем Дитером Веллерсхоффом о «немецком ангсте», и он четко выразил это: «Всегда, особенно среди самих немцев, было отчетливое противопоставление: мы несем ответственность за эту ужасную войну и военные преступления. Мы не можем в то же время считать себя жертвами. Поскольку мы преступники, то не можем оплакивать собственные потери. Это психологическая схема глубокого эмоционального запрета». Тильман Мозер, один из самых известных психоаналитиков, долгое время беседовавший с пациенткой о ее страхах, вызванных бомбардировками, потом извинялся за это перед коллегами!
Тенденция людей сбиваться в группы по признаку «мы жертвы» губительна для демократии
Как же вам удалось опубликовать книгу об этом? И как она снискала такой успех?
Я пять лет стучалась в двери многих издательств с этой идеей. Некоторые считали тему эмоций эзотерической, иные открыто высмеивали ее. Но я была абсолютно убеждена в ее важности, в том, что необходимо избежать того, чтобы в немецком обществе молча, под спудом сформировалась большая группа людей, воспринимающих себя как жертв, с которыми никто не говорит, и готовящих своих детей к той же роли. Мне было понятно, что тенденция людей сбиваться в группы по признаку «мы жертвы» губительна для демократии. Но сначала мне пришлось убедить издательство Klett-Cotta, которое все-таки заинтересовалось проектом, в том, что я хочу писать исключительно о немецких детях войны. Для того времени решение издательства оказать мне поддержку было смелым. До сих пор о страданиях немцев разрешалось писать только после рассказа о жертвах Холокоста и войны на уничтожение. А значит, дети войны никогда не были в центре внимания, никогда не были по-настоящему важной темой. Сразу после публикации книга «Забытое поколение» не получила большого признания. Затем, в 2013 году, многое сошлось: по телевидению показали сериал «Наши матери, наши отцы», Spiegel напечатал первую статью об этом. И сейчас эта тема настолько в мейнстриме, что меня даже пригласили прочитать лекцию для бундесвера.
Вас и в Россию приглашали. Как там принимали вас и вашу книгу?
Российские дети войны выглядели в среднем на десять лет старше своих немецких сверстников, и на многих лицах лежала печать страданий. Одна женщина, дочь детей войны, спросила, может ли молчание вызвать депрессию. Я поняла, что семьи обеих стран молчат одинаково; только маскируются по-разному. Для меня эта поездка была очень печальной.
Как сделать так, чтобы дети войны заговорили?
Тех, кто не хочет говорить, следует оставить в покое. Многим из переживших войну вытеснение помогло стабилизироваться – хотя само вытеснение и отбирает много сил. Молодые ошибаются, если думают: как только мы все узнаем, жизнь семьи наладится. Ничего так просто не налаживается. Нам все равно не удается добиться от поколения детей войны самого важного – раскаяния в том, что они невольно передали нам собственное неизжитое, неосознанное страдание, и извинения за совершенные ими из-за этого родительские ошибки.