Медиа

Сносить памятники глупо, еще глупее их ставить

Всемирное антирасистское движение Black lives matter довольно быстро повернуло в сторону, лучше знакомую постсоветскому человеку, чем жителю Запада, — к переносу, обливанию краской, а иногда и сносу монументов колониального прошлого. В России это «монументоборчество» вызвало резко критическую реакцию, причем как справа, так и слева. Государственная пропаганда увидела в этих процессах напоминание о сносе советских памятников в самой России начала 1990-х, в Прибалтике, а потом и в Украине, а значит — «переписывание истории», которым она регулярно пугает россиян. Людей либерально-западнических (а на практике, прежде всего, антисоветских) взглядов в духе тех же самых 1990-х «переписыванием истории» за счет советских памятников не напугаешь, но в западном «монументоборчестве» они увидели варварское осквернение той самой цивилизации, ради торжества которой советские изваяния и стоило сносить.

Между тем нынешнее движение против памятников имеет глубокие интеллектуальные корни. Вот уже несколько десятилетий в западных социогуманитарных науках развиваются постколониальные исследования, в рамках которых история изучается с позиций угнетенных и покоренных групп. Сквозь эту призму памятники деятелям колониализма — еще один инструмент символического насилия, фиксирующий и легитимирующий многовековые отношения власти. И ценность подобных монументов, с этой точки зрения, довольно сомнительна. Борьба с памятниками — в некотором смысле лишь яркая сценическая развязка долгой кабинетной дискуссии. 
 
Швейцарский журналист и литературный критик Роман Бухели в колонке для Neue Zürcher Zeitung не оспаривает саму десакрализацию памятников и, более того, идет дальше, констатируя, что каменные изваяния — вообще неудачное средство для осмысления прошлого. Но он критикует «монументоборчество» за излишнюю стремительность и нежелание дать памятникам выполнить их единственную по-настоящему полезную функцию — стать поводом для большого серьезного разговора о прошлом.

Источник Neue Zürcher Zeitung (NZZ)

Когда память отливают в бронзу, она становится фольклором — безвредным, как окоченевший труп. Но тот, кто сносит памятники, нападает на беззащитного. Триумф над фольклорной памятью — это пиррова победа.

Остается только удивляться степени возмущения, которое сегодня вызывают некоторые монументы, при том что до этого они десятилетиями скучали на центральных площадях наших городов, а подходили к ним исключительно собаки — из любопытства или по нужде. Всем этим многочисленным святым на постаментах и самим невдомек, как вдруг так вышло, что после долгих лет забвения их стали обливать краской, а в худшем случае — даже сносить под одобрительные крики.

Как правило, памятники ставят по каким-то особым и достойным поводам. Хотя, разумеется, всегда найдутся еще более весомые поводы этого не делать. Один из них как-то сформулировал Вальтер Беньямин: «Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства». Монументы тоже отбрасывают тень. С ними — как в жизни или бизнесе: получаешь весь пакет целиком. В цену включены не только все достоинства, но и все недостатки товара. Проблемы проявляются спустя некоторое время, как неожиданный бонус.

Разумеется, у каждого, кто снимает статую с постамента, найдутся для этого достойные мотивы. Но еще более весомые аргументы есть в пользу того, чтобы этого не делать. Вальтер Беньямин высказался и по этому поводу тоже. Уже процитированная выше фраза имеет менее известное, но более примечательное продолжение: «И подобно тому, как культурные ценности не свободны от варварства, не свободен от него и процесс традиции, благодаря которому они переходили из рук в руки» (цит. по: Беньямин В. О понятии истории // Новое литературное обозрение. — 2000. — №46. — С.81-90. — прим. пер.)

Горячие споры — это нормально

Это касается сути вопроса, почему современное иконоборчество, практикуемое с таким торжественным упоением, на самом деле не что иное, как банальная глупость. И не потому, что, как часто предупреждают, уничтожение провинившейся статуи не заставит исчезнуть часть истории, которую эта статуя символизирует. Вряд ли кто-то настолько наивен, чтобы в это поверить! А потому, что снос статуи не избавит нас от неприятного вопроса: почему все это время никто (или почти никто) не хотел замечать это потенциальное безобразие у обочины?

Коль скоро одна из достойных причин не возводить памятник состоит в неудобствах, которые он рано или поздно доставит, то верно и обратное: именно эти проблемы можно считать единственной разумной причиной не убирать попавшую в немилость статую сразу же с глаз долой. Ведь на деле само ее существование оправдано лишь тем, что в какой-то момент она может стать поводом для дискуссии.

Разве кто-то сегодня еще обращает внимание на конную статую Ханса Вальдмана, стоящую уже почти сто лет перед церковью Фраумюнстер на реке Лиммат в Цюрихе? И разве проходящие мимо этого памятника горожане думают: «Как жаль этого человека, которому в 1489 году отрубили голову»? Или, наоборот, молча торжествуют: «Так ему и надо»? А заметил ли кто-то, что практически напротив, на другом берегу Лиммата, почти на год исчезала статуя Цвингли? Недавно ее вернули после реставрации на старое место — но кого это интересует?

Некоторые памятники — как наши собственные воспоминания: они ждут своего времени под защитой забытья, пока прошлое не будет разбужено к новой, иной жизни в настоящем. Но никто не смог бы наверняка предсказать, какой части прошлого и почему будет дарована вторая жизнь. Мы можем только предполагать: где-то плывет бутылка с запиской, и однажды она вынырнет перед нами. И лишь от нас будет зависеть — решим ли мы, что это нам, и прочтем ли эту записку. 

Поэтому памятник оказывается по-настоящему полезен именно в тот момент, когда от него хотят избавиться: внезапно он начинает вызывать раздражение, подобно ненавистному родственнику, который, ко всеобщему разочарованию, вдруг опять является на семейное торжество и портит всем праздничное настроение. Некоторым монументам это удается еще до того, как их поставят. Вокруг них разгораются споры. Все принимаются обсуждать, нужен ли этот памятник, где и каким он должен быть, и даже после установки споры продолжаются. Чем больше подобных разговоров, тем нужнее, значит, этот памятник.

Так было с мемориалом жертвам холокоста в Берлине, бурные дебаты вокруг строительства которого велись на протяжении многих лет. А когда стройка уже была в разгаре, в 2003 году, вдруг выяснилось, что защитное покрытие от граффити и прочие добавки для бетонных блоков поставляет компания Degussa. Поскольку во время Второй мировой войны одно из дочерних предприятий этого химического концерна производило яд «Циклон Б», тут же снова разгорелся ожесточенный спор о том, могут ли фирмы с подобным прошлым участвовать в возведении мемориала. 

После неоднократной приостановки строительных работ и длительных дискуссий Degussa была вновь допущена к проекту, но сам мемориал только выиграл от этого обсуждения. Благодаря этому эпизоду прошлое неожиданно и мощно воплотилось именно в том месте, которое призвано о нем напоминать. А затем этот мемориал, ставший туристической достопримечательностью, застыл, как всегда застывает отлитая в бетоне память. Своим существованием каменный монумент как бы заявляет, будто прошлым можно распоряжаться, — что никак не соответствует устройству живой памяти, не способной хозяйничать на территории воспоминаний.

Это тоже отчасти объясняет, почему выступления против некоторых памятников, возникающие, казалось бы, из ничего, достигают такой силы. Ведь никакое воспоминание «не безразлично к будущему того, что его хранит», — это знал еще Адорно. Тем более небезразличны те, кто чувствует себя оскорбленным или исключенным из этого окаменевшего прошлого.

Скандальность прошлого

Коварность диалектики вытесанного в камне прошлого, пожалуй, лучше всех осмыслил Джон Китс. И никому не удалось разрешить ее более поэтично и с такой меланхолической иронией. На могиле этого английского поэта, скончавшегося в 1821 году в Риме и похороненного там на Некатолическом кладбище, нет ни дат жизни, ни имени. Вместо этого память о нем хранит эпитафия, которую Китс, находясь при смерти, велел нанести на надгробие: «Here lies One Whose Name was writ in Water».

Здесь покоится тот, чье имя было начертано на воде. Невозможно лучше выразить мимолетность бытия и его почерка. И, наверное, нет более прекрасного образа памяти, которая всегда ближе к воде, этой текучей изменчивой стихии, чем к тверди, чему-то записанному точно и на века. Текст вернется к нам, но вернется из забытья преображенным, когда волны прошлого вынесут бутылку с запиской на тот берег настоящего, для которого она предназначена.

Ведь в сущности воспоминания — это и есть преображение. Исторические факты могут быть неизменными, в отличие от нашей памяти о них. Память сохраняет подвижность мысли до тех пор, пока ее сохраняем мы сами. Поэтому прошлое всегда обращается к нам по-новому, сколько бы мы ни встречались с ним, ведь и мы всегда смотрим на него другими глазами. Уже хотя бы поэтому памятники — это плохая идея, ведь в них ушедшее отлито в бронзе или вытесано в камне. Сколько на них ни смотри, они останутся неподвижны. 

Памятники упраздняют одну скандально неприятную особенность прошлого, а именно — что им невозможно распоряжаться. Поэтому памятник, в свою очередь, сам должен становиться поводом для скандала, вызывая возмущение современников. Не стоит сразу убирать с глаз долой такой камень преткновения. Ведь его задачу можно считать выполненной лишь тогда, когда вокруг него рождается свободный и страстный спор: о его возведении или, раз уж на то пошло, — о его сносе.

читайте также

Гнозы
en

Изображая жертву: о культуре виктимности

«Политическая корректность опасна тем, что она возрождает племенное мышление» – «То, что вы называете политической корректностью, я называю прогрессом». Этот обмен репликами — фрагмент из недавней дискуссии между Джорданом Петерсоном и канадской журналисткой Мишель Голдберг. Коротко и емко, он наилучшим образом отражает суть сегодняшних дебатов по поводу меньшинств и их права голоса в современном обществе. 

«Все чувствуют угрозу»

«Все чувствуют угрозу; одни — от большинства, другие — от меньшинства. Те и другие при очень разных шансах на самореализацию страдают от страха перед неполнотой своего коллективного бытия», пишет немецкий социолог Хайнц Буде1. Действительно, самореализация, а не успешное «встраивание» себя в заранее заданные рамки, стала главным императивом сегодняшнего западного общества — «общества сингулярностей», как назвал его другой немецкий социолог, Андреас Реквиц2. Сегодня не только каждый индивид, но и многие группы претендуют на статус «особенных», стремятся определить себя через ту или иную уникальную идентичность. При этом, пишет Реквиц, как для отдельных людей, так и для целых сообществ стремление к оригинальности и неповторимости является не просто субъективно желанным, но и социально ожидаемым3. Как это ни парадоксально, но быть «уникальным» — это и значит соответствовать требованиям сегодняшнего образованного городского среднего класса.

Уникальность, неповторимость, оригинальность существуют не сами по себе, но, напротив, социально производятся и воспроизводятся. Их создают и конструируют социальные агенты — отдельные индивиды, организации, институты. И именно в процессе этого конструирования нередко возникает конфликт между группами, претендующими на то, чтобы быть особенно особенными, и опасающимися, что их право на самоопределение будет ограничено извне. Точно так же, как в дебатах между Петерсоном и Голдберг: одни чувствуют, что не могут произносить те или иные вещи вслух, а другие — что их не слышат. И те, и другие ощущают себя жертвами.

Сегодня принято стремиться к тому, чтобы быть уникальным и особенным. Возможна ли в таком обществе солидарность?  © Chris Murphy/flickr, CC BY-NC-ND 2.0

Действительно, сингулярность — уникальность —  к которой сегодня принято стремиться, нередко понимается как сингулярность пережитой  в прошлом или переживаемой в данный момент дискриминации. Женщины, темнокожие, мигранты, мусульмане, люди с теми или иными недугами: все чаще в публичных дебатах (таких, например, как #metoo или #faceofdepression) «особенность» жизненного опыта отдельных социальных групп сводится к особенностям насилия, этот опыт сформировавшего. Дискуссия о правах угнетенных групп ведется, как минимум, с послевоенных попыток осмысления Холокоста и колониальной истории, и с середины 1960-х годов приобретает глобальное значение. Однако за последние несколько десятилетий фокус этой дискуссии сместился с борьбы за всеобщие права человека на борьбу за права отдельных сообществ4

«Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин»

Нет никакого сомнения в том, что насилие и дискриминация действительно существуют (с этим согласился бы даже Джордан Петерсон – по его мнению, в сегодняшнем обществе дискриминируют белых мужчин среднего класса). Более того, насилие и дискриминация, действительно, могут в большой степени определять ход жизни многих людей. Вопрос, который волнует сегодня многих исследователей заключается не в том, насколько обоснованны притязания тех или иных людей, групп, сообществ на статус жертв. Нет, вопрос в другом: какого рода социальные отношения возникают вокруг статуса жертвы?

Отвечая на этот вопрос, социологи Брэдли Мэннинг и Джейсон Кэмпбелл говорят о формировании в западном обществе – в особенности, в США – так называемой «культуры виктимности». Эта культура, пишут Мэннинг и Кэмпбелл, породила целый ряд новых понятий и практик, призванных защитить хрупкое — особенное, уникальное — «я» от насилия мнимого или настоящего. В американских кампусах борятся с «микроагрессиями»: непреднамеренными, но оскорбительными с точки зрения жертвы, высказываниями. Микроагрессией может стать, например, комплимент женщине по поводу ее обуви или прически; ей может стать рэп в исполнении белого музыканта или китайское блюдо в столовой американского университета. Точно так же рассуждения Иммануила Канта об устройстве общества могут расстроить современных студентов — уже в 2008 году одно из изданий «Критики чистого разума» вышло с примечанием от издательства: «Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин и этнических меньшинств». Наконец, целый ряд институций — администрации колледжей, дирекции музеев, продюсерские фирмы — изгоняют провинившихся или подозреваемых в насилии личностей из публичного пространства. 

Культура виктимности породила и новую форму моральной иерархии, где жертва имеет первостепенное право на высказывание. Если не в судебном, то, как минимум в репутационном смысле, осуществилась смена фундаментальных презумпций: презумпция невиновности сменилась на презумпцию виновности — виноват, пока не доказано обратное. При этом решение о степени вины нередко принимает сторона, считающая себя жертвой, — в единоличном порядке.

Солидарность для 99% 

Характерной чертой культуры виктимности становится, по мнению некоторых критиков, так называемый «карцерный активизм», когда одни группы используют инструменты государственной власти для подавления представителей других. Так, некоторые феминистки критикуют активисток движения #metoo именно за их готовность «спустить собак» и «запереть в тюрьмах» тех, кого проще всего категоризировать как насильников — мужчин из социально уязвимых групп.

Культуру виктимности и общество сингулярностей критикуют как справа, так и слева, причем критики с обеих сторон задаются одним и тем же вопросом: не грозит ли нам новая форма тоталитаризма? Отличие в ответах на этот вопрос. Если консервативные мыслители считают что выход — в большей индивидуализации, в императиве личных достижений над социальными структурами, то левые критики культуры виктимности настаивают на том, что борьба с насилием, неравенством и дискриминацией должна вестись не отдельными группами, а совместными усилиями. Поиск солидарности — а не сингулярности — является единственным выходом из тупика, в котором отдельные сообщества борются за перераспределение привилегий в свою пользу, а не за общее благо. Именно на этих позициях стоит как ряд активистских движений (например, Unteilbar в Германии или феминистские забастовки huelga feminista в Испании), так и многие социологи, политологи, экологи, гендерные исследователи. 

«Феминисткам необходимо объединяться с другими анти-капиталистическими и анти-системными движениями, чтобы стать феминизмом для 99% человечества. Только объединившись с анти-расистами, экологами, защитниками трудовых прав и прав мигрантов, мы сможем победить неравенства и сделать нашу версию феминизма надеждой для всех остальных», — пишут в своем «Манифесте» социологи Чинция Арруцца, Тити Бхаттачарья и Нэнси Фрейзер5

«Белая привилегия — это марксистская ложь», а «исламофобия — миф, придуманный фашистами и используемый трусливыми политиками», настаивает Джордан Петерсон. Наоборот, девиз левых критиков идентитарной политики и культуры виктимности мог бы звучать так: «Сингулярности всех стран — объединяйтесь!». 


1.Bude, Heinz (2014) Gesellschaft der Angst. Hamburger Editionen. S. 142-143. 
2.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. 
3.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. S. 9. 
4.Ignatieff, Michael (2001) Human Rights as Politics and Idolatry. Princeton University Press. 
5.Arruzza, Cinzia; Bhatttacharaya Tithi; Fraser, Nancy (2019) Feminism for the 99%: Manifesto. Verso. NY. 
читайте также
Gnose

Советский Союз и падение Берлинской стены

«Насколько мне известно, это вступает в силу немедленно... сейчас». Эти слова привели к штурму Берлинской стены. Ни Кремль, ни советское посольство в Восточном Берлине не были в курсе. Историческое решение об открытии стены поздним вечером 9 ноября было принято без согласования с советскими «друзьями». Ян Клаас Берендс о реакции Москвы на драматические перипетии 1989 года.

показать еще
Motherland, © Таццяна Ткачова (All rights reserved)