Медиа

«Задетые чувства не оправдывают вмешательства в литературу»

Во многих обществах язык стал одной из ключевых тем и одновременно ареной культурной войны. Германия — не исключение. Одни считают, что многовековая дискриминация различных общественных групп отражается в прижившихся словах, оборотах и даже грамматических конструкциях, более того, нормализуется через то, что они по-прежнему в ходу. А значит, общество нуждается в том, чтобы язык был избавлен от них. Другие ставят под сомнение прямую взаимосвязь между тем, как мы говорим и пишем, и тем, как живем и действуем. С этой точки зрения, стремление исправить язык и следить за словоупотреблением — не что иное, как форма власти, которую хотят получить активисты и активистки. Тему «левацкого вторжения в язык» активно эксплуатируют и представители правых сил, в том числе «Альтернатива для Германии».

Мелани Мёллер (нем. Mellanie Möller) — профессор классической филологии берлинского Свободного университета. Несколько лет назад она активно включилась в дебаты вокруг древнеримского поэта Овидия, в рамках которых ряд исследовательниц-феминисток заявили, что ученые (прежде всего, мужчины) систематически игнорируют поэтизацию насилия над женщинами в его творчестве. С точки зрения Мёллер, подобного рода претензии — это попытка навязать прошлому проблемы и нормы сегодняшнего дня.

Весной 2024 года вышла ее книга «Недееспособный читатель» (“Der entmündigte Leser”), в которой она развернула свои мысли на более широком материале. Мёллер выступает категорически против того, чтобы вносить изменения в тексты более ранних эпох в соответствии с современными представлениями. Критикует она и идею «восприимчивого чтения» (англ. Sensitivity reading), согласно которой с новыми рукописями нужно предварительно знакомить подготовленных читателей (желательно представляющих уязвимые группы), с тем чтобы те проверяли их на предмет дискриминирующего содержания. На обложке книги Мёллер использованы двоеточие, пробел и звездочка — с явно ироничным намеком на гендерно-нейтральный язык, который также вызывает у нее претензии. На вопрос о своей идейной близости к правым она отвечает, что, как раз наоборот, не хотела бы отдавать эти темы на откуп политикам-популистам.

Книга Мёллер вызвала благожелательные отзывы в либерально-консервативной прессе, у нее взяли несколько интервью, одно из которых — швейцарской NZZ — перевел дekoder. Безусловно, она вносит вполне определенный вклад в эту широкую дискуссию, но важно помнить, что Мёллер говорит и пишет не о языке вообще, а, прежде всего, о литературе.


Подписывайтесь на наш телеграм-канал, чтобы не пропустить ничего из главных новостей и самых важных дискуссий, идущих в Германии и Европе. Это по-прежнему безопасно для всех, включая граждан России


 

Источник Neue Zürcher Zeitung (NZZ)

Мартина Лойбли: Госпожа Мёллер, на ваш взгляд, литературе можно все?

Мелани Мюллер: Безусловно. Художественной литературе можно все.

— Но ведь границы явно существуют. Во многих книгах слово на букву «Н» (Neger) заменяют каким-то другим. В Швейцарии в прошлом году слово Zigeuner («цыган»), появившееся в рукописи романа Алена Клода Зульцера, вызвало большую волну недовольства.

— Да, и меня это крайне беспокоит. Любое вмешательство в текст — та самая корректура, что ставит себя выше автора. Такого рода коррекция — это нарушение границ и апроприация. В ней заложено представление, что мы сегодняшние более развиты, чем автор текста. За этим стоит телеологическая убежденность, что современность заведомо умнее прошлого. Но это же не так. И уже хотя бы по этой причине в литературных текстах ничего нельзя менять.

— А что плохого в том, чтобы переделать «короля негров» (Negerkönig) в «короля Южных морей» (Südseekönig), как в тексте «Пеппи Длинныйчулок»?

— Такие слова, как «король негров» или «цыганка», отражают свое время и культуру эпохи, а потому имеют право на существование. Благодаря ним прошедшая эпоха воспринимается дифференцированно и критически. Предлагаемые же замены часто совершенно нелепы.

Замены, к которым мы прибегаем, всегда неполны. Они все делают проще и бледнее

— Что вы имеете в виду?

— В «Пеппи Длинныйчулок» титул «король южных морей» вызывает новые ассоциации, может, и похуже, чем «король негров». Я знаю, что некоторые люди, услышав про «Южные моря», вспоминают полуголых девушек с Гавайских островов.

— Если мы заменяем всего лишь отдельные слова, что в этом такого уж плохого?

— Замены, к которым мы прибегаем, всегда неполны. Они все делают проще и бледнее. Вот был у нас Джим Кнопф, от которого остался просто «мальчик», и все, что с ним связано, — его внешний вид, нюансы описания и возможности дискуссии — все утрачено. Но ведь язык нам дан и для того, чтобы описывать различия. В различиях, вообще-то, нет ничего плохого, наоборот, различия — это прекрасно. Да и очень редко запретное слово встречается в тексте всего раз. Возьмем хотя бы слово «мавр» у Шекспира, в «Отелло». Любое изменение меняет и контекст. Оттенки первоначального слова теряются вместе с ним, причем все сразу: и просто описывающие, и позитивные, и заслуживающие критики.

— Нет сомнений в том, что многих людей слово на «Н» ранит. За ним тянется шлейф исторической несправедливости. Что вы скажете этим людям?

— Слово на букву «Н» — конечно, более острый случай, чем многие другие. Но тем, кто чувствует себя задетыми, приходится с этим жить. У них есть много возможностей критически разбирать текст. Но задетые чувства не могут служить оправданием для позднейшего вмешательства в литературный текст.

— Что же, нам нужно просто привыкнуть к тому, что литература содержит и дискриминирующие пассажи?

— Да. Всем нужно как-то с этим справляться. Для некоторых групп эти вопросы объективно более острые, и тем не менее они должны с этим жить. Слово «еврей» в Германии когда-то было ужасным ругательством. Слово «негр» также претерпело многообразные изменения между позитивным, негативным и нейтральным звучанием.

Есть разница, используется ли слово в литературе или в обиходной речи

— Не стоит ли информировать читателей об этом меняющемся звучании?

— Несомненно, комментарий может помочь с такой информацией. Правда, сноски или примечания непосредственно в литературном тексте — это, на мой вкус, опять же не лучшее решение, потому что может быстро разрастись до такой мании комментирования, которая выдает чувство неуверенности, владеющее составителем. Вообще же говоря, есть разница, используется ли слово в литературе или в обиходной речи. В повседневном разговоре у меня есть собеседник, и мне понятно, когда то или иное слово может ранить. В таком случае я воздержусь от его использования.

— Литература — наоборот, безопасное пространство [для высказывания]?

— Нужно пространство, в котором у фантазии нет границ. Вообще нет. Потому что все, что может обидеть, оскорбить, все, что мы сегодня называем языком вражды, все недопустимое, все дурное — это часть природы человека. Мы это видим каждый день, и важно это каким-то образом канализировать, как-то этим управлять и куда-то перенаправлять. Для этого необходимо пространство, в котором разрешено думать как угодно и все что угодно.

Кого защищать? Как обычно, детей. Тут уж можно дать волю своей жажде контроля

— Пусть и ценой того, что некоторые литературные произведения вообще не будут прочитаны?

— Это было бы потерей. Литературе пришлось бы смириться с тем, что она останется без какого-то количества читателей. Но зато она, вероятно, обретет других, которые рады будут найти здесь пространство свободы. А для того, чтобы уберечь от этого детей, достаточно ограничения по возрасту.

— Но мания исправлений как раз гораздо сильнее в детской литературе. Почему так?

— Здесь сказывается потребность общества в комфорте, защите и безопасности. А кого защищать? Как обычно, детей. Тут уж можно дать волю своей жажде контроля. Причем доверие к самим детям очень часто невелико. Считать их настолько наивными, что старые предрассудки они точь-в-точь перенесут из книжки в свою действительность, — это, по-моему, значит недооценивать их воображение и способность к дифференцированному мышлению. Это неуважение к детям и их возможностям. Почему им нельзя прочесть в книге описание чьей-то внешности? Бывает ведь не только черное и белое, бывают все возможные оттенки цвета. А уж если детям что-то покажется странным и непонятным — то они нас сами спросят, и вот тогда можно будет объяснить.

— Как вы сами реагируете, если вам в тексте встречается что-то для вас отвратительное?

— Возмущаюсь. Например, подростком я очень не любила слово Weib, которое в литературе встречается очень часто. Я всегда думала: «Что за шовинизм!» И только потом узнала, что исторически у этого слова были разные значения. Меня и сегодня могут возмущать тексты, и я начинаю спорить — с друзьями или в публичном пространстве, — и это в высшей степени полезно.

Должно существовать пространство, в котором у фантазии нет границ

— А почему вообще литература затрагивает нас так сильно?

— Потому что это нас обогащает. Потому что мы не только просвещенные люди с сильным рацио, но и наделены аффектами. Эмоции — неотъемлемая наша часть, и нам нужно учиться их артикулировать. Это помогает вызреванию мыслей и чувств. И вообще, иногда выходить из зоны комфорта способствует человечности. В такие моменты мы совершенно точно учимся иначе вести себя в повседневных конфликтах. Литература может научить нас, как оставаться жизнерадостными.

— У культуры отмены долгая история, пишете вы в своей книге. А где лежат ее истоки?

— Там же, где зародилась литература. Уже в античности шел спор о том, о чем можно или нельзя писать. Один из знаменитых дебатов римской эпохи — это спор между Овидием и Августом из-за «Искусства любви»: по преданию, из-за этой книги автор был отправлен в ссылку. Свобода художника во все времена смущала власть имущих — и пугала их.

— Античные тексты сегодня тоже под подозрением, особенно с точки зрения феминизма. Вы как филолог-классик можете ли согласиться с этой критикой?

— Никоим образом. Такая критика, в сущности, является антифеминистской. Феминизм должен допускать всевозможные формы женского взгляда на мир. Всюду видеть женщин, ставших жертвами мужского насилия, — лишь одна из многих возможных перспектив, и к тому же очень ограниченная. Под видом объективности здесь выстраиваются ассоциативные ряды между изображением женщин в античных текстах и насилием, которое творится в мире [сейчас]. Но в древности и мужчины, и евнухи тоже страдали от разнообразной несправедливости, и литература описывала и их страдания тоже. Отчасти это отражает общественные отношения того времени, но лишь отчасти. Литература — это пространство воображения, и тот же Овидий в «Метаморфозах» все подает весьма дифференцированно. Его упрекали в том, что он упивается насилием над женщинами, но его тексты гораздо тоньше, в том числе когда он описывает, например, эротические приключения богов и смертных.

— Но женщины редко получали право высказаться...

— В античной литературе не много женских голосов, но они есть. Некоторым повезло стать поэтессами, как Сапфо. Эти женщины, конечно, происходили из привилегированных кругов, но и сегодня все обстоит примерно так же, если отойти чуть в сторону от интернет-пространства. К тому же есть и античные авторы-мужчины, которые дали голос женщинам, такие как древнегреческий драматург Еврипид.

Античные тексты учат нас представлять, как насилие выглядело тогда и как выглядит сейчас рядом с нами

— В античные времена насилие изображали, по сегодняшним меркам, очень выпукло, даже пугающе. Можем ли мы вообще извлечь из этого какую-то пользу для себя?

— Классические образы демонстрируют нам все то же самое, что происходит и сейчас в наших просвещенных обществах. Мы видим те же ужасы, которые переживают люди на войне сейчас, мы видим бездны отчаяния и зверства. Все они находят себе место в литературе. В античные времена исторические тексты писались по другим правилам. Авторы работали в том числе с элементами вымысла, а граница, за которой начиналось описание реальных ужасов и жестокости, была зыбкой. Эти тексты учат нас представлять, как это выглядело тогда и как это выглядит сейчас — возможно, не в Германии или в Швейцарии, но рядом с нами. Они расширяют горизонт наших представлений и раздвигают границы воображения.

— Почему так важно различать жизнь и искусство? При том что сейчас тренд направлен в противоположную сторону, в направлении автофикшна и аутентичности.

— Это очень сложный вопрос. Разумеется, само это различение искусственно и имеет смысл лишь до какой-то степени. Конечно же, фантазия — это, в том числе, плод всех наших житейских обстоятельств. Тем не менее я бы хотела бороться за ее право на существование. Как раз проводя границу между жизнью и искусством, я и говорю о том, что вот это роман, вот безопасное пространство. Внутри этого пространства я могу дать полную свободу самым диким мыслям. И это врата в мир фантазий, где я могу предаться эстетическим переживаниям.

— А что это за пространство? Из чего оно состоит?

— В нем действует принципиальное разрешение писать все что угодно. Мы входим в это пространство совершенно независимо от того, где мы находимся в действительности, и в этом пространстве возможно и позволено думать что угодно. Ты погружаешься в космос, который освобождает тебя от всех правил, от угрызений совести, от осуждения. Я представляю себе это пространство как затемненную комнату для проявки фотографий. Вот и опять — «темная комната» отдает пороком, но мы ведь знаем, что в повседневности происходит множество нарушений запретов: в политике, в застольных разговорах, в секс-индустрии. У нас есть потребность нарушать границы. Мораль — не тот инструмент, с помощью которого нужно осуждать или исправлять литературу.

— Но почему нет?

— Потому что мораль субъективна. Потому что она игнорирует разнообразие наших обществ, в которых сосуществуют различные проявления.

читайте также

Гнозы
en

Изображая жертву: о культуре виктимности

«Политическая корректность опасна тем, что она возрождает племенное мышление» – «То, что вы называете политической корректностью, я называю прогрессом». Этот обмен репликами — фрагмент из недавней дискуссии между Джорданом Петерсоном и канадской журналисткой Мишель Голдберг. Коротко и емко, он наилучшим образом отражает суть сегодняшних дебатов по поводу меньшинств и их права голоса в современном обществе. 

«Все чувствуют угрозу»

«Все чувствуют угрозу; одни — от большинства, другие — от меньшинства. Те и другие при очень разных шансах на самореализацию страдают от страха перед неполнотой своего коллективного бытия», пишет немецкий социолог Хайнц Буде1. Действительно, самореализация, а не успешное «встраивание» себя в заранее заданные рамки, стала главным императивом сегодняшнего западного общества — «общества сингулярностей», как назвал его другой немецкий социолог, Андреас Реквиц2. Сегодня не только каждый индивид, но и многие группы претендуют на статус «особенных», стремятся определить себя через ту или иную уникальную идентичность. При этом, пишет Реквиц, как для отдельных людей, так и для целых сообществ стремление к оригинальности и неповторимости является не просто субъективно желанным, но и социально ожидаемым3. Как это ни парадоксально, но быть «уникальным» — это и значит соответствовать требованиям сегодняшнего образованного городского среднего класса.

Уникальность, неповторимость, оригинальность существуют не сами по себе, но, напротив, социально производятся и воспроизводятся. Их создают и конструируют социальные агенты — отдельные индивиды, организации, институты. И именно в процессе этого конструирования нередко возникает конфликт между группами, претендующими на то, чтобы быть особенно особенными, и опасающимися, что их право на самоопределение будет ограничено извне. Точно так же, как в дебатах между Петерсоном и Голдберг: одни чувствуют, что не могут произносить те или иные вещи вслух, а другие — что их не слышат. И те, и другие ощущают себя жертвами.

Сегодня принято стремиться к тому, чтобы быть уникальным и особенным. Возможна ли в таком обществе солидарность?  © Chris Murphy/flickr, CC BY-NC-ND 2.0

Действительно, сингулярность — уникальность —  к которой сегодня принято стремиться, нередко понимается как сингулярность пережитой  в прошлом или переживаемой в данный момент дискриминации. Женщины, темнокожие, мигранты, мусульмане, люди с теми или иными недугами: все чаще в публичных дебатах (таких, например, как #metoo или #faceofdepression) «особенность» жизненного опыта отдельных социальных групп сводится к особенностям насилия, этот опыт сформировавшего. Дискуссия о правах угнетенных групп ведется, как минимум, с послевоенных попыток осмысления Холокоста и колониальной истории, и с середины 1960-х годов приобретает глобальное значение. Однако за последние несколько десятилетий фокус этой дискуссии сместился с борьбы за всеобщие права человека на борьбу за права отдельных сообществ4

«Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин»

Нет никакого сомнения в том, что насилие и дискриминация действительно существуют (с этим согласился бы даже Джордан Петерсон – по его мнению, в сегодняшнем обществе дискриминируют белых мужчин среднего класса). Более того, насилие и дискриминация, действительно, могут в большой степени определять ход жизни многих людей. Вопрос, который волнует сегодня многих исследователей заключается не в том, насколько обоснованны притязания тех или иных людей, групп, сообществ на статус жертв. Нет, вопрос в другом: какого рода социальные отношения возникают вокруг статуса жертвы?

Отвечая на этот вопрос, социологи Брэдли Мэннинг и Джейсон Кэмпбелл говорят о формировании в западном обществе – в особенности, в США – так называемой «культуры виктимности». Эта культура, пишут Мэннинг и Кэмпбелл, породила целый ряд новых понятий и практик, призванных защитить хрупкое — особенное, уникальное — «я» от насилия мнимого или настоящего. В американских кампусах борятся с «микроагрессиями»: непреднамеренными, но оскорбительными с точки зрения жертвы, высказываниями. Микроагрессией может стать, например, комплимент женщине по поводу ее обуви или прически; ей может стать рэп в исполнении белого музыканта или китайское блюдо в столовой американского университета. Точно так же рассуждения Иммануила Канта об устройстве общества могут расстроить современных студентов — уже в 2008 году одно из изданий «Критики чистого разума» вышло с примечанием от издательства: «Взгляды автора не соответствуют сегодняшним представлениям о роли женщин и этнических меньшинств». Наконец, целый ряд институций — администрации колледжей, дирекции музеев, продюсерские фирмы — изгоняют провинившихся или подозреваемых в насилии личностей из публичного пространства. 

Культура виктимности породила и новую форму моральной иерархии, где жертва имеет первостепенное право на высказывание. Если не в судебном, то, как минимум в репутационном смысле, осуществилась смена фундаментальных презумпций: презумпция невиновности сменилась на презумпцию виновности — виноват, пока не доказано обратное. При этом решение о степени вины нередко принимает сторона, считающая себя жертвой, — в единоличном порядке.

Солидарность для 99% 

Характерной чертой культуры виктимности становится, по мнению некоторых критиков, так называемый «карцерный активизм», когда одни группы используют инструменты государственной власти для подавления представителей других. Так, некоторые феминистки критикуют активисток движения #metoo именно за их готовность «спустить собак» и «запереть в тюрьмах» тех, кого проще всего категоризировать как насильников — мужчин из социально уязвимых групп.

Культуру виктимности и общество сингулярностей критикуют как справа, так и слева, причем критики с обеих сторон задаются одним и тем же вопросом: не грозит ли нам новая форма тоталитаризма? Отличие в ответах на этот вопрос. Если консервативные мыслители считают что выход — в большей индивидуализации, в императиве личных достижений над социальными структурами, то левые критики культуры виктимности настаивают на том, что борьба с насилием, неравенством и дискриминацией должна вестись не отдельными группами, а совместными усилиями. Поиск солидарности — а не сингулярности — является единственным выходом из тупика, в котором отдельные сообщества борются за перераспределение привилегий в свою пользу, а не за общее благо. Именно на этих позициях стоит как ряд активистских движений (например, Unteilbar в Германии или феминистские забастовки huelga feminista в Испании), так и многие социологи, политологи, экологи, гендерные исследователи. 

«Феминисткам необходимо объединяться с другими анти-капиталистическими и анти-системными движениями, чтобы стать феминизмом для 99% человечества. Только объединившись с анти-расистами, экологами, защитниками трудовых прав и прав мигрантов, мы сможем победить неравенства и сделать нашу версию феминизма надеждой для всех остальных», — пишут в своем «Манифесте» социологи Чинция Арруцца, Тити Бхаттачарья и Нэнси Фрейзер5

«Белая привилегия — это марксистская ложь», а «исламофобия — миф, придуманный фашистами и используемый трусливыми политиками», настаивает Джордан Петерсон. Наоборот, девиз левых критиков идентитарной политики и культуры виктимности мог бы звучать так: «Сингулярности всех стран — объединяйтесь!». 


1.Bude, Heinz (2014) Gesellschaft der Angst. Hamburger Editionen. S. 142-143. 
2.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. 
3.Reckwitz, Andreas (2018) Gesellschaft der Singularitäten. Suhrkamp. S. 9. 
4.Ignatieff, Michael (2001) Human Rights as Politics and Idolatry. Princeton University Press. 
5.Arruzza, Cinzia; Bhatttacharaya Tithi; Fraser, Nancy (2019) Feminism for the 99%: Manifesto. Verso. NY. 
читайте также
Gnose

Советский Союз и падение Берлинской стены

«Насколько мне известно, это вступает в силу немедленно... сейчас». Эти слова привели к штурму Берлинской стены. Ни Кремль, ни советское посольство в Восточном Берлине не были в курсе. Историческое решение об открытии стены поздним вечером 9 ноября было принято без согласования с советскими «друзьями». Ян Клаас Берендс о реакции Москвы на драматические перипетии 1989 года.

показать еще
Motherland, © Таццяна Ткачова (All rights reserved)